Русский язык в медиапространстве XIX века

Медиаперсоны

Соловьев Михаил Петрович

 

Соловьев Михаил Петрович (1842—1901), в 1896-1899 — начальник Главного управления по делам печати. Выпускник юридического факультета Московского университета; был мировым посредником, председателем белостокско-бельского миров. съезда (1866—67), членом-редактором варшавской юридической комиссии (1867—73), после чего продолжительное время служил при канцелярии военного министра.

«После ухода Феоктистова в 1896 г. несколько месяцев продолжалось междуцарствие. Газеты указывали на многих кандидатов, и между прочим на Адикаевского, всегдашнего аспиранта на должность начальника Главного управления по делам печати. Рядили и гадали до тех пор, пока не узнали, что на этот важный пост назначен никому не известный делопроизводитель военного министра и бывший адвокат некий Соловьев. Неожиданное назначение это поразило всех как громом. Откуда взялся он и какие имеет данные, чтобы стать во главе учреждения, блюдущего за направлением всероссийской прессы? Вскоре стало всем известно, что этот делопроизводитель — креатура всемогущего обер-прокурора Св. Синода Победоносцева и что назначение его последовало по протекции и указанию последнего. Выяснилось, между прочим, что Соловьев заслужил благорасположение своего высокого покровителя тем, что он, будучи талантливым художником-миниатюристом, угодил ему рисунками своими и заставками в византийском стиле к тексту священного Писания, за что тот и обещал ему первое видное место по министерству внутренних дел, а так как не знали тогда, кого назначить на открывшуюся вакансию начальника Главного управления по делам печати, то, долго не размышляя, и назначили на этот пост этого иллюстратора духовных изданий. Ходила, кроме того, по Петербургу целая легенда по поводу этого необычайного назначения. Рассказывали, например, что оно было результатом переговоров по телефону Победоносцева с тогдашним министром внутренних дел, акции которого сильно пошатнулись при Дворе. Первый обещал устроить последнему милостивую аудиенцию под условием назначения любезного ему кандидата. От каких, подумаешь, случайных чиновничьих комбинаций зависит подчас многое сюрпризное на Руси! Но чтоб не слишком кидалось в глаза такое экстраординарное назначение и такой чрезвычайный служебный скачок — от делопроизводителя на должность III-го класса с правами товарища министра, — придумали назначить Соловьева сверхштатным членом Совета главного управления по делам печати, исправляющим обязанности начальника этого управления, под каковым титулом он и пребывал во все время своего начальствования, вплоть до увольнения и назначения своего в члены Совета министра внутренних дел, что воспоследовало в 1900 г.

Приняв за правило как можно реже мозолить собой светлые очи начальства, я подносил себя в Петербург только в тех экстраординарных случаях, когда оно менялось. В таких случаях я считал своею обязанностью воспользоваться предоставленным мне правом начальника отдельной части совершать паломничество в северную Пальмиру как для того, чтобы себя показать тому, от которого я буду зависеть, так и посмотреть на него самого, а главное — узнать его взгляд на наше гибкое и неустойчивое дело. Воспользовавшись потому назначением нового начальника <…> я взял отпуск и после завершения заграничного путешествия прибыл в Петербург и явился к своему новому принципалу.

Еще не видя и не слыша его, я по настроению в канцелярии Главного управления и по рассеянным и отрывочным фразам управляющего Адикаевского, а главное по его походке, без труда догадался, что курс у них стоит на понижение. Всегда развязный, не в меру краснобайствующий, наставительно тонирующий и ходивший с разваленцом при прежних начальниках и особенно при Феоктистове, Адикаевский стал теперь неузнаваем. <…> Не знаю, как для других, но для меня, редко наезжавшего и вступавшего в верховное судилище наше на Театральной улице, наш неувядаемый и бессменный вершитель был всегда точнейшим барометром господствующего в известный момент настроения в высших сферах и, глядя на его maniére d’être, [манера держаться — франц.] я почти безошибочно мог определить степень силы давления в этих сферах. Разговор наш с ним начинался обыкновенно так:

— Что скажете и какая цель вашего прибытия?

— Приехал представиться новому начальству и узнать, какого мы должны теперь держаться направления.

— Какое там направление! Оно все то же, что было и как будет: запрещайте и запрещайте — вот и все направление!

И вслед за сим он, по обыкновению своему, начинал, словно заведенный будильник, трещать разную белиберду, не имеющую никакого значения и не применимую к делу, а я терпеливо выслушивал канцелярские наставления его до момента появления в дверях дежурного курьера от начальника с приглашением пожаловать к нему. Так оно было и на сей раз.

Войдя в достопамятный начальнический кабинет и взглянув на поднявшуюся мне навстречу высокую фигуру нового начальника, я прежде всего поразился его наружностью. Мне тотчас припомнился Р-ий, очень метко определивший наружность Соловьева.

И в самом деле — вся наружность покойного Соловьева не выражала ничего привлекательного: коротко остриженный, седой, весь бритый, с сумрачно поглядывавшими косыми глазами, он производил скорее отталкивающее впечатление, хотя в манере говорить и обращении его не было ничего грозного и сурового. Его косой глаз дал повод Черниговцу сказать в эпиграмме на него:

Не оставляет и вопроса,

Что на печать он смотрит косо!

Пригласив меня сесть и задав мне несколько вопросов о положении цензурного дела в Одессе, он вдруг обратился ко мне с неожиданным вопросом, как я предполагаю ехать в Одессу обратно — прямо из Петербурга или через Москву? На ответ мой, что я имею намеренье проехать через Москву, чтобы побывать на Всероссийской выставке в Нижнем, он, словно обрадовавшись, сказал мне:

— И прекрасно! Я хочу поручить вам передать кое-что Московскому цензурному комитету от моего имени.

— Слушаюсь, — говорю и напрягаю свое внимание, чтобы должным образом уразуметь и выслушать начальническое приказание.

— Скажите им там, пожалуйста, чтобы они ничего не пропускали бранного о тещах. Это подрывает семейные устои и вообще не годится… Так им и скажите от меня.

Я думал, что я ослышался, и, когда он заметил, что физиономия моя выражает полное недоумение, он еще повторил:

— Так и скажите, чтобы о тещах ничего дурного не пропускали.

Когда, ошеломленный слышанным, я вышел от него в приемную, мне навстречу попался мой хороший приятель И.М. Литвинов, занимавший тогда должность цензора драматических сочинений.

— Ну что, как понравился вам наш новый принципал? — спросил он меня, заметя, вероятно, мою смущенную физиономию, и, когда я ему передал про поручение о тещах, он комически схватился за голову и воскликнул:

— Батюшки! А я вчера еще пропустил французам в Михайловский театр целых две пьесы, где тещ разделывают под орех! Да, батенька, — добавил он, — таких экземпляров у Победоносцева в запасной кладовой его имеется еще немало…

Что оставалось мне делать? Приезжаю в Москву и преподношу порученное мне Соловьевым тогдашнему Председателю цензурного комитета тайному советнику Вениамину Яковлевичу Федорову, человеку, весь век свой прослужившему в ведомстве цензуры и, можно сказать, съевшему собаку в этом деле.

— Да вы, А. Е., не шутите? — спрашивает он меня, нахмурив брови.

— Наисерьезнейшим образом заявляю вам об этом, В. Я., — отвечаю, а сам думаю: ну как Соловьев откажется потом от своих слов, и я в дураках останусь!

— В таком случае пожалуйте к нам завтра в комитет — кстати, заседание у нас назначено на завтра — и заявите нам об этом официально.

В назначенный, на другой день, час являюсь — nolens-volens — в московский цензурный комитет и там, после того, что Федоров перезнакомил меня с членами оного и усадил подле себя, торжественно, по его приглашению, заявляю о возложенном на меня высшею властью нашею поручении. Нечего и говорить, что эффект моего заявления был сногсшибательный: более сдержанные из г. г. цензоров уткнулись носом в стол, желая скрыть душивший их смех, а другие, более экспансивные в проявлении своих чувств, в том числе и будущий начальник наш князь Шаховской, сидевший последним за столом заседаний, бесцеремонно разразились гомерическим смехом. Один только почтенный председатель комитета сохранил полное самообладание и, дав утихнуть волнению, пресерьезнейшим образом обратился ко мне с вопросом:

— Ну, а насчет тестей вам ничего не было поручено передать нам?..

Исполнив с полною добросовестностью мою миссию, я уехал из Москвы. Должен, однако, по правде сказать, что меня неотвязчиво преследовала все та же мысль — что, если Соловьев да откажется от своих слов? И я внутренне бранил себя, что не заручился от него письменным документом на этот счет. Вскоре, однако, я получил вполне успокоившее меня письмо от двоюродного брата моего, московского цензора Н.В. Егорова. <…> Он писал мне, что поручение мое о тещах произвело фурор во всех образованных слоях общества, особенно в кругу пишущей московской братии: везде рассказывали о проезжем одесском цензоре, привезшем такой раритет из Петербурга. По счастью, вскоре после того приехал в Москву и сам Соловьев, повторивший дословно комитету сказанные мною слова, и, таким образом, всякое сомнение насчет верности передачи его мысли благополучно для меня подтвердились. <…>

Вместо Соловьева начальником Главного управления по делам печати был назначен князь Шаховской». (А.Е. Егоров. Страницы из прожитого. Одесса, 1913. Т. 2. С. 62-305).

«[М.П. Соловьев] представлял собою интереснейший тип, как богато одаренная натура, в высшей степени оригинальная, но неуравновешенная и доставлявшая окружающим почти исключительно одни неприятности. С одной стороны, это был художник-дилетант с очень крупным талантом (М. П. прекрасно выжигал по дереву и превосходно рисовал миниатюры; его миниатюры к Четвероевангелию высоко ценились нашим художественным миром), с другой стороны, он был поклонником западной культуры и тонким знатоком католичества и его богословия. Вместе с этим в нем уживался необычайный деспот, который признавал только свою волю и никого не ставил выше себя.

Легко себе представить, что творилось в цензурном ведомстве при таком начальнике! Его время недаром окрестили временем «избиения младенцев», так как журналы и газеты жили изо дня в день под дамокловым мечом, страшась за свою участь. С момента вступления в заведование цензурой М. П. начал все перестраивать там по-своему и чуть ли не ежедневно делал резкие замечания цензорам, вызывал к себе редакторов и издателей и накладывал на повременные издания тяжкие кары. И если день проходил благополучно, без штрафов и взысканий, пишущая братия могла восклицать, как москвичи при Иоанне Грозном с великой радостью, что «день миновался без казни»!

Началось с календарей. Стали искать «крамолу» на оборотной стороне их отрывных листиков, несмотря на благоразумные советы Адикаевского не заваривать этой каши, так как для прокламации существуют другие более подходящие места, чем местечко в ладонь на обороте календарного листика. Затем, совершенно вопреки цензурному уставу, стали доискиваться до «тайного смысла речи», и на этой почве разыгрался, напр[имер], такой эпизод. Цензор Пеликан пропустил этюд Рубакина, напечатанный в одном из приложений к журналу, имени которого теперь не припомню, под заглавием «Восхождение на Арарат». В нем описывалась экскурсия разнообразных туристов, взбиравшихся на снежные вершины Арарата и постоянно встречавших на пути всевозможные препятствия. У некоторых это вызывало досаду, другие весело смеялись и обменивались шутками и анекдотами. Этот рассказ вдруг почему-то показался подозрительным и аллегорическим: под вершиной Арарата заподозрили идею власти, а под туристами стремящиеся захватить ее в свои руки прогрессивные элементы нашего общества. Некоторое время цензор Пеликан находился в очень неприятном положении, и даже говорили об его ближайшем удалении. М.П. Соловьев вызывал его к себе и всячески выпытывал, словно в эпоху «слова и дела», как он мог пропустить такой рассказ? К чести Пеликана следует заметить, что он всякий раз спокойно возражал, что нет таких строк в каком угодно тексте, которые бы не могли явиться инкриминирующим местом для смертного приговора, и этим спас свое положение.

Разные строгости шли crescendo. Кары сыпались направо и налево и касались таких изданий, благонамеренность которых была выше подозрений. Так, напр[имер], в один прекрасный день я получил распоряжение составить докладную записку о «вредном направлении» вполне благонамеренного академического издания — «Петербургских ведомостей», руководимых тогда ныне здравствующим и по-прежнему редактирующим сказанную газету кн. Э. Ухтомским. Я решительно ничего вредного в этой газете никогда не находил, а с кн. Ухтомским был много лет в дружеских отношениях. Поэтому данное мне поручение было мне крайне неприятно, и я пошел объясняться с начальством, прося его заменить меня другим лицом. Однако он не согласился и с отличавшим его фанатическим упорством требовал, чтобы я написал то, что мне поручено. Я ограничился тогда указанием на незначительные отступления названной газеты от некоторых циркуляров по цензурному ведомству, а о направлении не сказал ни слова. На другой день мне показали возвращенную начальником мою записку: мой текст с правой стороны был целиком зачеркнут красным карандашом, а на левой стороне мелькали ровные строки крупного и разборчивого почерка М-а П-ча. Боже мой, чего тут не было! Кн. Ухтомский вдруг оказался крамольником за то, что печатал у себя горькую правду из провинции, где очень тяжело жилось, да и теперь живется не легче, и за то, что часто свободно обсуждал разные правительственные мероприятия. По счастию, эта записка не имела никакого дальнейшего хода, так как, по-видимому, она не была одобрена высшим начальством.

Если «Петербургские ведомости» еще могли казаться «красными» архиправому М.П. Соловьеву, то уж ничем нельзя объяснить его постоянных придирок к «Сыну отечества», который редактировался таким, на склоне лет благонамеренным романистом, как А.К. Михайлов-Шеллер. Я то и дело получал от него тревожные записочки такого содержания: «Сейчас получил опять приглашение на завтра к М. П.; если не слишком секретно, сообщите, ради Бога, чем грозит»? Лично очень близко зная почтенного А.К. Шеллера, я всячески старался его успокоить, — и действительно, никаких серьезных кар не было, но неприятные объяснения по поводу совершенно невинных статей этого благонамеренного органа, издаваемого бесцветным Скороходовым, измучивали Шеллера, уже тогда полубольного, до последней степени, он даже хотел отказаться от редактирования газеты, но, конечно, продолжал до самой смерти тянуть лямку из-за хлеба насущного.

То же самое было с «Биржевыми ведомостями», когда они редактировались И.И. Ясинским, хотя и подписывавшимся «Независимый», но не заключавшим в себе ни одного «красного» атома. Его вызывали постоянно в Главное управление печати, и М. П. с едкой улыбкой на умном худом лице с косым глазом критиковал материал последних номеров «Бирж[евых] вед[омостей]», как будто в этом заключалась обязанность начальника цензурного ведомства, совершенно забывая, что его функции как такового состоят вовсе не в руководительстве газетами и журналами, а в общем наблюдении за их направлением и в неукоснительном исполнении цензурного устава. В этом именно заключалась капитальная ошибка М.П. Соловьева, свободно говорившего в кружке близких лиц, что он желает быть главным редактором и руководителем всех изданий в России, что совершенно противоречит, как сказано, задачам начальника цензурного ведомства. Ему возражали, но он оставался упорен, и мне всегда казалось странным, как такой безусловно умный и на редкость образованный и начитанный человек не понимал своих прямых задач, оставаясь в течение четырех с половиною лет своего управления ведомством мучительнейшей обузой для русской печати.

В мое время был окончательно закрыт распоряжением трех министров и обер-прокурора Св. Синода журнал «Новое слово», хотя, в сущности, на его страницах говорили то, что теперь ежедневно слышится с трибуны Государственной Думы.

Незадолго до назначения членом совета министров внутренних дел, при Д.С. Сипягине, М. П. пустился вдруг в защиту семьи и сделал распоряжение, чтобы цензора не разрешали в повременных изданиях никаких шуток или анекдотов по адресу тещи. Почему вдруг теща удостоилась такой высшей охраны — совершенно необъяснимо.

М.П. Соловьев так и не был утвержден начальником Главного управления по делам печати, но был лишь исполняющим обязанности начальника, что показывает, что его политика не была одобряема высшим начальством». (С.И. Уманец. Из прошлого нашей цензуры // Наша старина. 1915, № 10. С. 954-957).

 

(Материалы подготовлены С. Эзериня).