Русский язык в медиапространстве XIX века

Фото: Time & Life Pictures/Getty Images /Fotobank

Медиаперсоны

Лонгинов Михаил Николаевич Лонгинов Михаил Николаевич

 

Лонгинов Михаил Николаевич (1823-1875) — писатель, поэт, историк литературы, библиограф, в 1871-1874 гг. — начальник Главного управления по делам печати. Орловский губернатор.

«Либерально настроенный в молодости, Л. впоследствии перешел на реакц. позиции; при нем были введены суровые цензурные правила для печати (1872). Своими притеснениями прогрес. журналистики Л. вызвал резкую стихотв. отповедь А. К. Толстого (см. его «Послание к М. Н. Лонгинову о дарвинизме»). Совм. с К.А. Тарновским Л. переводил и переделывал для театра драмы и водевили («Испанский дворянин», 1858, «Быть бычку на веревочке!», 1858, и др.). Л. известен и как автор непристойных стихов (изд. в Карлсруэ, 1863). В 50-е гг. Л. с помощью друзей А. С. Пушкина (С. А. Соболевский, П. Я. Чаадаев, В. А. Жуковский и П. А. Вяземский) занимался подбором материалов о поэте и составил сб. его произв., не вошедших в собр. соч. (изд. П. В. Анненкова) с подробными примечаниями (неизд. рукопись Л. хранится в рукописном отделе Б-ки им. В. И. Ленина). В 1851 в «Современнике» (кн. 8) Л. напечатал повесть «Широкая натура» (под псевд. П. Серебрицкий). В 1854 опубл. там же «Воспоминание о Гоголе», а в 1856—57 — ряд статей и рецензий, в к-рых он воскресил малоизвестные обстоятельства жизни и творчества писателей 18—19 вв. (М. М. Хераскова, Н. И. Новикова, Д. И. Фонвизина, А. Н. Радищева, А. А. Дельвига, В. А. Жуковского и др.)». (Краткая литературная энциклопедия. Т. 4. М., 1962. С. 415-416).

«Умер М.Н. Лонгинов, и на место начальника Главного управления по делам печати назначен В.В. Григорьев. Правда, одна газета, в виде напутственного слова новому начальнику, объявила, что главнейшая заслуга покойного М.Н. Лонгинова заключалась в том, что он энергически преследовал «разбойников пера и мошенников печати», но независимые, честные, убежденные люди вздохнули свободнее, узнав об этой смерти. Известно, что в течение трех лет благодаря М.Н. Лонгинову не появлялось ни одной новой газеты, ни одного нового журнала. Мне лично случилось иметь довольно характерное объяснение с Лонгиновым по этому поводу.

Это было еще в начале его поприща по обузданию и пресечению русской умственной жизни.

Я пришел, чтоб узнать о судьбе одного издательского предположения. Меня заставили несколько пообождать. Затем растворилась дверь из «кабинета», и ко мне выбежал черномазый коренастый человек с быстрыми, развязными манерами и в каком-то юношеском пиджаке.

— Что вам угодно? — спросил он таким тоном, каким говорит человек, привыкший быть вежливым только с высшими и желающий сразу внушить, что разговаривать «со всяким» он не намерен.

Получив желаемое объяснение, Лонгинов прервал его не менее коротким и резким «нельзя» и повернулся, чтоб скрыться в своем «кабинете». Меня взорвала эта чиновничья бесцеремонность в обращении с просителями и людьми, во всяком случае привыкшими к порядочному обществу. Не помню теперь, каким путем, но я удержал Лонгинова в приемной и побудил его дать объяснение отказу. Тогда между нами произошел приблизительно следующий разговор:

— Общие или частные причины служат к отказу?

— Общие, в частности против просителя ничего не имеется.

— Но чем же мотивируются эти общие причины? Ведь по закону о печати каждому не возбранено предпринимать новое издание, лишь бы не было отрицательных препятствий?

— Дозволение принадлежит министру… Министр решил никому не разрешать.

— Но ведь это уничтожение закона, ограничение прав…

— Это уж как вам угодно!.. Можете жаловаться в Сенат… Не вы одни, вот их тут целая куча, подобных прошений… Даже московскому генерал-губернатору отказано, хотя он усиленно ходатайствовал в пользу одного лица… Это общее теперь правило, обижаться нечего.

— Сколько я понимаю, эта мера означает общее недовольство печатью… Но как же в таком случае объяснить, что существующие издания обращаются в концессию, в монополию?.. Эта мера закрепощает читателей за теми изданиями, которыми вы сами недовольны!

— И так их расплодилось много… Нам читать, уследить за ними даже невозможно!..

— В таком случае назначьте нового чиновника. За что же должна отвечать и закрепощаться читающая публика?

— Это уж вы подите объясняйтесь с министром, если ему угодно будет дать вам отчет в правительственных распоряжениях!..

На этом разговор наш кончился, и это было первое и последнее мое свидание с М.Н. Лонгиновым. В течение последовавших за тем трех лет он был верен своей системе. Новые издания не разрешались, и этим объясняется, что образовалась своего рода торговля неосуществившимися или неудавшимися изданиями. Общее издательское право обратилось в концессионное, в привилегию.

В декабре 1875 г., вскоре после смерти М.Н. Лонгинова, попривыкший уже к этой «системе» литературный мир поражен был вдруг приятною неожиданностью: в газетах появилось объявление об издании с 1876 г. в Петербурге новой газеты. Честь сломления «лонгиновой системы» выпала на долю благополучно издающейся и до сих пор на немецком языке газеты «St. Petersburger Herold». Первоначально по поводу прошения издателей из Главного управления по делам печати последовал стереотипный, хорошо знакомый многим ответ: «на ходатайство просителей г. министр не соизволил». Но видно, немцы несговорчивее нас, русских, и более привыкли к уважению своих прав. Они не удовольствовались отказом и отправились к министру. Тогда обнаружился, как передавали, следующий курьез: три года Главное управление по делам печати именем министра отказывало по всем просьбам о новых изданиях, даже не беспокоясь докладывать ему об этом. Три года умственная жизнь России вгонялась в произвольные, обращенные в монополию и привилегию рамки, а глава министерства даже и не подозревал, что его именем чинится подобное насилие и стеснение обеспеченных законом за каждым образованным, незаподозренным и неопороченным человеком прав! Оказалось, что М.Н. Лонгинову, еще в начале его «поприща», удалось провести свою «систему» в форме какого-то «общего доклада», о котором тогдашний министр внутренних дел А.Е. Тимашев забыл вскоре и думать. Во всяком случае редакция «St. Petersburger Herold» добилась разрешения, несмотря на этот «общий доклад», и с тех пор предать его забвению пришлось уже журнальному миру». (Г.К. Градовский. К истории русской печати // Русская старина. 1882, №2. С. 492-510).

«Я ушел в 1871 году из «Петербургского листка». Атмосфера оказывалась очень уж затхлой. Новые сотрудники газеты были другого подбора. Издавал я в 1871 году «Дешевую библиотеку», в которую для первых книжек дали свои статьи <…>: Минаев, Шеллер, Глеб Успенский, Левитов. Но журнал не пошел. Не умел я рекламировать, и средств не хватило. На свою пагубу приобрел я от покойного Мануила Хана журнал, выходивший без предварительной цензуры, «Всемирный труд» и… провалился самым неожиданным образом.

В объявлении о переходе журнала под мою редакцию проскользнуло слово «радикальное» — не то направление, не то изменение программы. Михаил Лонгинов, тогдашний главноуправляющий по делам печати, вызвал меня. Кто из нас, литераторов, не помнит знаменитой приемной Главного управления, двери начальника со стоящим на страже унтером и группы сидящих в ожидании приема: чающие движения воды в этой овчей купели. Усевшись в кресле у окна, я ждал. И признаюсь, ждал далеко не спокойно. Двоих чающих пригласили в кабинет. Я продолжал сидеть и ждать. Вдруг дверь отворилась, и не вышел, а буквально выскочил толстый господин, плечистый, черноволосый, в золотых очках. Это был Михаил Лонгинов.

— Издатель «Всемирного труда»! — закричал он.

Я подошел.

— Радикал!! Вы, сударь, радикал! — раздался еще более грозный окрик. — Я вам покажу радикалить.

Глаза у него горели, он просто рычал, не давал говорить. Приходилось отмалчиваться.

Лонгинов продолжал неистовствовать:

— У вас два предостережения на журнале.

— За время редакции Хана, — ввернул я слово.

— Знаю. Я дам вам третье предостережение и на шесть месяцев приостановлю издание.

Следовало покориться. Но какой-то бес подтолкнул меня противоречить.

— В книге, которую я выпущу за март, — начал я, — не будет ничего предосудительного. Рассчитываю, что ваше превосходительство предостережения мне не дадите.

— Дам. Сто раз вам повторять: непременно дам.

Озлобившись, я выкинул такую штуку. У меня была переводная повесть с немецкого «Полицейский тиран» Фридриха Фридриха. Подлинник этой повести я представил в кабинет иностранной цензуры и без затруднения получил разрешение на помещение перевода. Этого «Полицейского тирана» я поставил во главе книги за март. И как раз случилось то, на что я рассчитывал: мне было дано третье предостережение с указанием на злосчастного «Полицейского тирана».

К Лонгинову с объяснением я не пошел, а явился в приемный день к министру внутренних дел Тимашеву. В приемной было человек десять. Бывший могилевский губернатор Беклемишев (причисленный к министерству), знавший меня хорошо, спросил:

— Вам что же надо? Министр вами недоволен.

— Все равно. Будьте добры, доложите.

Через несколько минут вышел министр и прямо подошел ко мне со словами:

— Я вас не прощу и предостережения не отменю. Вы — радикал.

— Ваше высокопревосходительство, — начал я. — Вы введены в заблуждение, вас подвели.

— Что такое?! Как вы смеете это утверждать?

— Смею потому, что это правда.

Тут я подал ему разрешение иностранной цензуры на перевод и печатание повести Фридриха Фридриха, а между тем именно за эту повесть мне дано предостережение.

Министр побагровел и начал на меня кричать. Недолго думая, не ожидая конца гневных вскриков, я сделал поклон и ушел.

Через две недели «Всемирный труд» был запрещен навсегда. Кроме того, в редакцию «Листка» было дано знать, чтобы там никаких статей от меня не принимали». (С.С. Окрейц. Литературные встречи и знакомства // Исторический вестник. 1916, №6. С. 638-640).

 

«В то время [1872 г.] во главе Главного управления по делам печати свирепствовал блаженной памяти М.Н. Лонгинов. Когда-то большой либерал, сотрудник «Современника», впервые заговоривший о таких запретных писателях, как Радищев и Новиков, и посвятивший им весьма ценные в науке исследования, он впоследствии, как все ренегаты, сделался более роялистом, чем сам король. Ни до него, ни после него не было во главе цензуры такого жестокого и беспощадного тирана. Все его друзья, мало-мальски либеральные, отвернулись от него с омерзением, и даже сам благодушный Тургенев не подал ему руки, встретя его в каком-то собрании.

Так вот в руки такого поистине злодея попала моя несчастная книга [“Очерки развития прогрессивных идей в нашем обществе. 1825-1860 г.”]. Некрасов сам не пошел хлопотать о ней, а предложил мне сходить к Лонгинову. То же советовал мне и дружественный нашему журналу цензор Петров. Петров представлял собою тип исполненного служебного подобострастия чиновника и рассмешил меня во время разговора с ним о посещении Лонгинова.

— Вы непременно должны сходить к Михаилу Николаевичу, — сказал он мне.

— К какому такому Михаилу Николаевичу? — спросил я его в недоумении, не зная, что так зовут Лонгинова.

— Как к какому? — спросил он меня в свою очередь. — Вы не знаете имени и отчества вашего начальника?

— Какого начальника? — спросил я еще в большем недоумении.

— Господина начальника Главного управления по делам печати, его превосходительства Михаила Николаевича Лонгинова!

— Какой же он мой начальник? Этак всякого городового, который вздумает вести меня в участок, я должен считать своим начальством?

Почтенный старичок только пожал плечами и возвел очи горе в ужасе от моего безначалия.

Предлогом моего посещения Лонгинова служило то обстоятельство, что как раз перед запрещением моей книги вышел номер «Русской старины», в которой был помещен некролог Герцена с изложением главных фактов его жизни.

И вот, напялив на себя все, что было у меня наиболее новенького и чистенького, являюсь я часу в первом дня в Главное управление по делам печати. Меня вводят в приемную комнату — большой зал, в котором не имелось никакой мебели, кроме буковых стульев по стенам. С четверть часа расхаживаю я по залу в полном одиночестве, как вдруг дверь отверзлась, и в зале показалось чудовище.

Да, это было поистине чудовище и в физическом, и в нравственном отношении: высокого роста полный мужчина с густою черною окладистою бородою, с загнутой кверху головою, весь преисполненный высокомерного чиновничьего чванства.

«Господи, — подумал я невольно, глядя на него, — тоже ведь был когда-то „брат-писатель“, был близок с лучшими людьми своего времени, сотрудничал, шутка сказать, в „Современнике“! И так низко пасть, до такой мерзости может дойти человек»!

Остановившись шагах в пяти от меня, не подавая мне руки и не прося садиться, словом с полным вельможным невежеством, он процедил сквозь зубы:

— Что вам угодно?

Я отвечал, что пришел просить его о пропуске моей книги, которая представляет собою перепечатку статей, беспрепятственно напечатанных в свое время в «Отечественных записках».

— Не говоря о том, — возразил он, не меняя своего надменного тона, — что книга вся преисполнена зловредных идей, проведение которых нежелательно правительству, в нее включена глава о Герцене в сочувственном тоне к только что сошедшему в могилу революционеру и государственному преступнику.

— Однако в «Русской старине» допущен же некролог по случаю смерти Герцена?

— Да, но, во-первых, некролог этот заключает в себе лишь краткие сведения о жизни Герцена, а во-вторых, что может быть допущено в специальном журнале, то немыслимо в книге, издающейся для большой публики. Тем более что ваша статья о Герцене исполнена цитат из разных революционных трактатов Герцена. Этим одним она уже выходит из пределов легальности.

— Но там нет ни одной цитаты. Я позволял себе лишь делать в некоторых местах краткие сообщения о содержании тех или других статей Герцена, без чего я не мог обойтись.

— Ну да! Цитат-то с кавычками у вас нет, но излагаете вы содержание словами самого Герцена.

— Может быть, вы допустите выйти книге без статьи о Герцене?

— О вашей книге был сделан уже доклад министру, и теперь все будет зависеть от решения четырех министров, на суд которых она будет представлена.

После этого мне только и оставалось, что ретироваться.

Министры обрекли мою книгу предать аутодафе, и в свое время она была сожжена». (А.М. Скабичевский. Первое 25-летие моих литературных мытарств // Скабичевский А.М. Литературные воспоминания. М.; Л., 1928. С. 311-315).

 

Российская муза

(Памяти Лонгинова)

 

«Ты ль это, муза? Что с тобою?

Ты вся в слезах? Ты где была?»

— «Увы! Гонимая судьбою,

Я ночь в участке провела!

Меня к допросу притянули,

Корили дерзостью идей,

Свободой слова попрекнули

И чуть не высекли, ей-ей!

В тюрьму грозилися упрятать,

И дело тем порешено,

Что мне не только что печатать,

Но и писать запрещено…»

— «Трудненько жить литературе!

Да и кому ж теперь легко?

У нас подвержены цензуре —

В сосцах кормилиц молоко,

И лепет колкого народа,

И пылкой юности мечты,

И честь, и совесть, и свобода,

И песен пестрые цветы!

У нас, в видах на помощь божью,

Живая речь запрещена

И между истиной и ложью

Стоит цензурная стена

Да лес штыков непроходимый…

Какого ждать уж тут добра?

Да ты куда?»

— «Прощай, родимый!

Пойду проситься в цензора».

П.Шумахер, 1879 г.

 

(Материалы подготовлены С. Эзериня).